Волчок

Зосино пальто.

Один раз я была лимитой. Полгода что ли… И работала на фабрике – прачечной. Общежитие наше было в дальнем зажопье. Жизнь наша была не мёд. Пока этого белья нагладишься, машиной конечно, к концу смены просто никакая. Я там научилась ругаться матом непринужденно, без дилетантского пафоса. А в Москве тот год был мороз за тридцать. А я приехала в плаще белом, красивом, таком «под замшу». На морозе он становилось той резиной, которой и был от рождения. И платок у меня был шелковый, красный в белый горох. В этом и ходила. Пока могла. А потом не смогла. И свое пальто мне дала Зося. Зося была, как бы это сказать, не совсем умной. Училась она в спецшколе, но не с английским уклоном.  Зося была коротенькая, с соломенными волосами и бледно-голубыми, чуть навыкате глазами на круглом лице. Я была чуть повыше Зоси. И пальто приходилось мне до колена, что в 76 году было уже не модно. Но вся скорбь заключалась не в этом: пальто было розовое, с белым кроличьим воротником. Выглядела я в нем провинциалкой, лимитой, которой и была… И был у меня, как тогда говорили «кадр». Кадр этот был изумительно хорош собой и учился на дипломата. У него был такой синий, велюровый пиджак прямо под его синие глаза.  Подцепила я его в кафе ДАСа. Там жили мои подруги, учившиеся на журфаке МГУ. Так вот про пальто… Понятно, что в нем я показаться кавалеру не могла. Поэтому все попытки проводить, встретиться где-нибудь отметала с ходу. И однажды он во всей красе явился в нашу общагу на Домодедовской. И тут началось. Наши девки пошли глядеть на него потоком. Очередь стояла, как в мавзолей. Тогдашний. Только в этот момент я сообразила, что мои соседки по общаге парней-то и не видят. Первая смена в семь утра, а встать надо в половине пятого, что бы к шести успеть в метро. После смены культурная программа как-то не радует. А во вторую тянет отоспаться – встанешь в двенадцать – уже и на работу пора… рядом общежития мужские, но в них тоже лимита. Когда вся соль, спички, тарелки и ложки были мною розданы, осталась одна Зося. Она смотрела на кадра так, как сирота смотрит на игрушку в витрине магазина. Он ежился и непонимающе косился на меня. А потом она к нему притронулась. Так тихонько, словно на ощупь попробовала: реальна ли эта красота неземная… Кадр вздрогнул, но повел себя, как подобает дипломату: улыбнулся и налил ей еще чаю. Так мы и просидели под восторженным ее взглядом часа три. Интересно, где сейчас Зося… счастлива ли… Таких добрых людей я немного встречала в жизни. Забылись умные и красивые, забылись причинившие боль… А помнится Зосина редкозубая улыбка, когда она суетясь одергивала на мне розовое пальто и говорила: видишь, как хорошо! Зося, как тепло мне было в нем…


Волчок

Свобода!


Свободна! Свободна! Швабра и веник пляшут, но не потому, что я собираюсь лететь  на Лысую гору. Я, наконец-то, выгребу грязь по закоулкам. Я сдала  работу! Прощайте два месяца негритянского рабства, здравствуй жизнь белого человека!

 

 


Волчок

Ольга Пошуруева.

Мы вчера обсуждали вот эти стихи ( и много других).  С удовольствием.
 

Лунный свет и сутки прочь,

Светят зеленью гнилушки.

Тут устроились на ночь

Три китайские старушки.

 

Развернули веера,

Достают сухарь и спички.

Им до самого утра

На Китай ждать электрички.

 

Тянет холодом с луны,

Пустотой да пылью ветра.

До китайской стороны

Сто четыре километра.

 

Сто четыре ерунды,

Сто четыре интереса.

Каплют дождиком следы

И ползет тропа из леса.

 

Сонно дышит лунный пес.

Три китайские старушки

В темном небе между звезд

Чертят мелом завитушки.

 

***
Трое.

1. Ее бог с нагайкой стоит над ней.
Она слушается его, как слушают высшее руководство.
Она говорит с ним словами других людей.
Он ставит ей "двойки" если она собьется.

2. Его ангел садится всегда напротив дверей,
Внимательно смотрит за той, что над левой ключицей.
Он допивает свой чай, на салфетках рисует зверей,
И знает, что с ним ничего не случится.

3. Она уже несколько лет, как ищет в себе рай.
Засыпает и просыпается, ожидая добрую весть.
Но когда она шепчет сквозь слезы: "Господи, дай!"
Он говорит: "У тебя уже все есть."

 


Волчок

Лирическое.


Самое интересное было в ресторане «Центральный». Там такие ходили мены, и семь сорок так играли, и медленные всякие танцы… И тетеньки в кримпленовых платьях задорно хохотали, и лысые дядьки  плясали цыганочку под закрытие. А знакомые музыканты называли плату за исполнение любимых песен – получить «на парнас». Я нежно вспоминаю этих ресторанных лабухов. Когда мне нечего было есть, они приносили с кухни жаренную картошку и салат. А много лет спустя Толик по кличке Блэкмор говорил с пьяной слезой: Макар продался, Гребень продался, я один остался… Почему нас так тянуло в это место? Мы вечно толпились на крыльце, перед входом. А швейцар знал нас, дурочек, в лицо и пускал иногда, даже если не было мест.  Там кипела жизнь, но требовала эта жизнь, хоть рубля три: на салат и на стакан вина. А где ж их взять? Поэтому надо было снять кого-нибудь, посидеть и слинять. Продинамить, короче. А выйти как? Сбежать от кавалера? Через кухню. Или еще лучше прийти из соседнего дома без пальто. Моей подруге за эти подвиги флаг общества «Динамо» подарили. Один раз у нас с девчонками набралось на всех аж десять рублей. А нас было четверо. Но мы не подрассчитали и заказали шампанского. В результате сидим, по сторонам глазеем. Лариска говорит: улыбайтесь, надо же рассчитываться. Все улыбаются. А я нет. Лариска говорит: Ты что из себя принцессу корчишь? А я ей говорю: Лорка, я как будто гимназистка, которая после революции попала в такой бардак и вспоминает своей первый бал и все такое… Короче, мы с ней поспорили на ее помаду, кто раньше снимет чувака. И что вы думаете? Помада стала моей. Да светлые времена. Ценились девушки с лирическим оттенком. А ныне… разврат один.


Волчок

Невыразимое


Лет в двадцать пять я поняла, что умище мне девать некуда. На работе приходилось писать сценарии для агитбригады и детских утренников. Зайчики и пьяницы, пионеры и прогульщики – умище приложить было некуда. Коль Колич наш директор, начавший карьеру еще баянистом, если видел что-то ему непонятное, говорил:  Чёй-то запутанно… И требовал распутать. Поэтому, прочитав умную книжку, я немедленно излагала все мною освоенное в стихах. Особенно меня разбирало, как только я что-нибудь античное прочитывала. Тут же рождались строфы. О! там были венки на челе, мой взгляд, якобы совиный и доставшийся мне лично от Афины. Еще там многократно упоминалась Хлоя. А друзья мои были люди примитивные, с неразвитым вкусом. Музыканты, художники и прочая шелупень. Мне хотелось их привлечь к культуре. Прочитала я опус. И ехидный Прокудин прыснул и стал звать меня Хлоя. Да еще и приговаривать: «гоп-стоп Хлоя» и далее по тексту. Поэтому я на своей шкуре убедилась, что поэзия должна быть глуповата. Рефлекс закрепил чудесный Наум Моисеевич Коржавин лет через пять. У меня приключился кризис – хотелось написать, что-нибудь такое, что все, прям, вздрогнули. А поскольку в переносном смысле «вздрагивали» мы часто, то абстинентный синдром порождал страшные предчувствия и невыразимые мысли.  Коржавин прослушал какое-то мое очередное откровение, где были и монахиня, она же колдунья, и некое глухое полнолунье, и еще иные времена, которые вот-вот грядут и будут ужасны. Поскучнел, надул щеки, сделал губами «пых» и сказал: это, наверное, пророчество, а я в них ничего не понимаю… С тех давних пор, если я вижу, что автор тщится выразить неведомое ему самому, мне вспоминается «гоп-стоп Хлоя» или «это, наверное, пророчество»…


Волчок

Чужая молитва.


Зимой записывала что-то для себя. Сейчас выложу здесь.

Мы стояли с ней на остановке. Рядом рынок. Вокруг дребезжали трамваи, ходили люди, торговали медом и подсолнечным маслом, а также носками, халатами и тапками. Снег, холодно. У нее красивое, усталое лицо. У ее дочери саркома Юнга. Мы уже попрощались, когда она сказала: я верую! И ее лицо удивительно изменилось. Изменилась речь обычной горожанки. Слова стали другими. Я стала, как дитя – сказала она. Ибо, зачем Он дал это горе? Только чтобы явить чудо исцеления. И эти слова не запомнились мне, но пошли сквозь меня теплом. Нас двоих словно накрыло невидимым куполом. Вокруг была тишина. И только она говорила в этой тишине о своих молитвах. Она поцеловала меня и я пошла. На краткие минуты рядом с ней я поверила. Словно она прожгла  холод насквозь и дотронулась до моего сердца. Мне показалось, что я могу уцепиться за ее молитву… Нет, возжечься от нее что ли… Но пока шла до дома, погасло все. Не донесла.